Неточные совпадения
Условий
света свергнув бремя,
Как он, отстав от суеты,
С ним подружился я в то время.
Мне нравились его черты,
Мечтам невольная преданность,
Неподражательная странность
И резкий, охлажденный ум.
Я был озлоблен, он угрюм;
Страстей игру мы знали оба;
Томила жизнь обоих нас;
В обоих сердца жар угас;
Обоих ожидала злоба
Слепой Фортуны и
людейНа самом утре наших дней.
И часто неожиданно, в глухом, забытом захолустье,
на безлюдье безлюдном, встретишь
человека, которого греющая беседа заставит позабыть тебя и бездорожье дороги, и бесприютность ночлегов, и современный
свет, полный глупостей людских, обманов, обманывающих
человека.
Чуть замечал у кого один кусок, подкладывал ему тут же другой, приговаривая: «Без пары ни
человек, ни птица не могут жить
на свете».
Не загляни автор поглубже ему в душу, не шевельни
на дне ее того, что ускользает и прячется от
света, не обнаружь сокровеннейших мыслей, которых никому другому не вверяет
человек, а покажи его таким, каким он показался всему городу, Манилову и другим
людям, и все были бы радешеньки и приняли бы его за интересного
человека.
Он был в горе, в досаде, роптал
на весь
свет, сердился
на несправедливость судьбы, негодовал
на несправедливость
людей и, однако же, не мог отказаться от новых попыток.
А между тем в существе своем Андрей Иванович был не то доброе, не то дурное существо, а просто — коптитель неба. Так как уже немало есть
на белом
свете людей, коптящих небо, то почему же и Тентетникову не коптить его? Впрочем, вот в немногих словах весь журнал его дня, и пусть из него судит читатель сам, какой у него был характер.
— От кого? — сказал председатель и, распечатавши, воскликнул: — А! от Плюшкина. Он еще до сих пор прозябает
на свете. Вот судьба, ведь какой был умнейший, богатейший
человек! а теперь…
Собакевич отвечал, что Чичиков, по его мнению,
человек хороший, а что крестьян он ему продал
на выбор и народ во всех отношениях живой; но что он не ручается за то, что случится вперед, что если они попримрут во время трудностей переселения в дороге, то не его вина, и в том властен Бог, а горячек и разных смертоносных болезней есть
на свете немало, и бывают примеры, что вымирают-де целые деревни.
Все они были до того нелепы, так странны, так мало истекали из познанья
людей и
света, что оставалось только пожимать плечами да говорить: «Господи боже! какое необъятное расстояние между знаньем
света и уменьем пользоваться этим знаньем!» Почти все прожекты основывались
на потребности вдруг достать откуда-нибудь сто или двести тысяч.
— Павел Иванович, все равно: и с имуществом, и со всем, что ни есть
на свете, вы должны проститься. Вы подпали под неумолимый закон, а не под власть какого
человека.
— Хорошо; положим, он вас оскорбил, зато вы и поквитались с ним: он вам, и вы ему. Но расставаться навсегда из пустяка, — помилуйте,
на что же это похоже? Как же оставлять дело, которое только что началось? Если уже избрана цель, так тут уже нужно идти напролом. Что глядеть
на то, что
человек плюется!
Человек всегда плюется; да вы не отыщете теперь во всем
свете такого, который бы не плевался.
Затем писавшая упоминала, что омочает слезами строки нежной матери, которая, протекло двадцать пять лет, как уже не существует
на свете; приглашали Чичикова в пустыню, оставить навсегда город, где
люди в душных оградах не пользуются воздухом; окончание письма отзывалось даже решительным отчаяньем и заключалось такими стихами...
Обнаруживала ли ими болеющая душа скорбную тайну своей болезни, что не успел образоваться и окрепнуть начинавший в нем строиться высокий внутренний
человек; что, не испытанный измлада в борьбе с неудачами, не достигнул он до высокого состоянья возвышаться и крепнуть от преград и препятствий; что, растопившись, подобно разогретому металлу, богатый запас великих ощущений не принял последней закалки, и теперь, без упругости, бессильна его воля; что слишком для него рано умер необыкновенный наставник и нет теперь никого во всем
свете, кто бы был в силах воздвигнуть и поднять шатаемые вечными колебаньями силы и лишенную упругости немощную волю, — кто бы крикнул живым, пробуждающим голосом, — крикнул душе пробуждающее слово: вперед! — которого жаждет повсюду,
на всех ступенях стоящий, всех сословий, званий и промыслов, русский
человек?
— Разве вы сто раз не провожали
людей на тот
свет с величайшим равнодушием?
— Нимало. После этого
человек человеку на сем
свете может делать одно только зло и, напротив, не имеет права сделать ни крошки добра, из-за пустых принятых формальностей. Это нелепо. Ведь если б я, например, помер и оставил бы эту сумму сестрице вашей по духовному завещанию, неужели б она и тогда принять отказалась?
— Зачем тут слово: должны? Тут нет ни позволения, ни запрещения. Пусть страдает, если жаль жертву… Страдание и боль всегда обязательны для широкого сознания и глубокого сердца. Истинно великие
люди, мне кажется, должны ощущать
на свете великую грусть, — прибавил он вдруг задумчиво, даже не в тон разговора.
Петр Петрович Лужин, например, самый, можно сказать, солиднейший из всех жильцов, не явился, а между тем еще вчера же вечером Катерина Ивановна уже успела наговорить всем
на свете, то есть Амалии Ивановне, Полечке, Соне и полячку, что это благороднейший, великодушнейший
человек, с огромнейшими связями и с состоянием, бывший друг ее первого мужа, принятый в доме ее отца и который обещал употребить все средства, чтобы выхлопотать ей значительный пенсион.
Огромная масса
людей, материал, для того только и существует
на свете, чтобы, наконец, чрез какое-то усилие, каким-то таинственным до сих пор процессом, посредством какого-нибудь перекрещивания родов и пород, понатужиться и породить, наконец,
на свет, ну хоть из тысячи одного, хотя сколько-нибудь самостоятельного
человека.
Скорее в обморок, теперь оно в порядке,
Важнее давишной причина есть тому,
Вот наконец решение загадке!
Вот я пожертвован кому!
Не знаю, как в себе я бешенство умерил!
Глядел, и видел, и не верил!
А милый, для кого забыт
И прежний друг, и женский страх и стыд, —
За двери прячется, боится быть в ответе.
Ах! как игру судьбы постичь?
Людей с душой гонительница, бич! —
Молчалины блаженствуют
на свете!
— О, любезный пан! — сказал Янкель, — теперь совсем не можно! Ей-богу, не можно! Такой нехороший народ, что ему надо
на самую голову наплевать. Вот и Мардохай скажет. Мардохай делал такое, какого еще не делал ни один
человек на свете; но Бог не захотел, чтобы так было. Три тысячи войска стоят, и завтра их всех будут казнить.
— Ай, славная монета! Ай, добрая монета! — говорил он, вертя один червонец в руках и пробуя
на зубах. — Я думаю, тот
человек, у которого пан обобрал такие хорошие червонцы, и часу не прожил
на свете, пошел тот же час в реку, да и утонул там после таких славных червонцев.
Это был один из тех характеров, которые могли возникнуть только в тяжелый XV век
на полукочующем углу Европы, когда вся южная первобытная Россия, оставленная своими князьями, была опустошена, выжжена дотла неукротимыми набегами монгольских хищников; когда, лишившись дома и кровли, стал здесь отважен
человек; когда
на пожарищах, в виду грозных соседей и вечной опасности, селился он и привыкал глядеть им прямо в очи, разучившись знать, существует ли какая боязнь
на свете; когда бранным пламенем объялся древле мирный славянский дух и завелось козачество — широкая, разгульная замашка русской природы, — и когда все поречья, перевозы, прибрежные пологие и удобные места усеялись козаками, которым и счету никто не ведал, и смелые товарищи их были вправе отвечать султану, пожелавшему знать о числе их: «Кто их знает! у нас их раскидано по всему степу: что байрак, то козак» (что маленький пригорок, там уж и козак).
— Слушай, пан! — сказал Янкель, — нужно посоветоваться с таким
человеком, какого еще никогда не было
на свете. У-у! то такой мудрый, как Соломон; и когда он ничего не сделает, то уж никто
на свете не сделает. Сиди тут; вот ключ, и не впускай никого!
Беда, коль пироги начнёт печи сапожник,
А сапоги тачать пирожник,
И дело не пойдёт
на лад.
Да и примечено стократ,
Что кто за ремесло чужое браться любит,
Тот завсегда других упрямей и вздорней:
Он лучше дело всё погубит,
И рад скорей
Посмешищем стать
света,
Чем у честных и знающих
людейСпросить иль выслушать разумного совета.
Куда
людей на свете много есть,
Которые везде хотят себя приплесть
И любят хлопотать, где их совсем не просят.
Это был
человек лет тридцати двух-трех от роду, среднего роста, приятной наружности, с темно-серыми глазами, но с отсутствием всякой определенной идеи, всякой сосредоточенности в чертах лица. Мысль гуляла вольной птицей по лицу, порхала в глазах, садилась
на полуотворенные губы, пряталась в складках лба, потом совсем пропадала, и тогда во всем лице теплился ровный
свет беспечности. С лица беспечность переходила в позы всего тела, даже в складки шлафрока.
Странен
человек! Чем счастье ее было полнее, тем она становилась задумчивее и даже… боязливее. Она стала строго замечать за собой и уловила, что ее смущала эта тишина жизни, ее остановка
на минутах счастья. Она насильственно стряхивала с души эту задумчивость и ускоряла жизненные шаги, лихорадочно искала шума, движения, забот, просилась с мужем в город, пробовала заглянуть в
свет, в
люди, но ненадолго.
Какие это
люди на свете есть счастливые, что за одно словцо, так вот шепнет
на ухо другому, или строчку продиктует, или просто имя свое напишет
на бумаге — и вдруг такая опухоль сделается в кармане, словно подушка, хоть спать ложись.
Там нашли однажды собаку, признанную бешеною потому только, что она бросилась от
людей прочь, когда
на нее собрались с вилами и топорами, исчезла где-то за горой; в овраг свозили падаль; в овраге предполагались и разбойники, и волки, и разные другие существа, которых или в том краю, или совсем
на свете не было.
Тараску, буфетчика, он терпеть не мог; но этого Тараску он не променял бы
на самого хорошего
человека в целом
свете потому только, что Тараска был обломовский.
Сказав таким образом о заблуждениях и о продерзостях
людей наглых и злодеев, желая, елико нам возможно, пособием господним, о котором дело здесь, предупредить и наложить узду всем и каждому, церковным и светским нашей области подданным и вне пределов оныя торгующим, какого бы они звания и состояния ни были, — сим каждому повелеваем, чтобы никакое сочинение, в какой бы науке, художестве или знании ни было, с греческого, латинского или другого языка переводимо не было
на немецкий язык или уже переведенное, с переменою токмо заглавия или чего другого, не было раздаваемо или продаваемо явно или скрытно, прямо или посторонним образом, если до печатания или после печатания до издания в
свет не будет иметь отверстого дозволения
на печатание или издание в
свет от любезных нам светлейших и благородных докторов и магистров университетских, а именно: во граде нашем Майнце — от Иоганна Бертрама де Наумбурха в касающемся до богословии, от Александра Дидриха в законоучении, от Феодорика де Мешедя во врачебной науке, от Андрея Елера во словесности, избранных для сего в городе нашем Ерфурте докторов и магистров.
Да объяви всем, чтоб знали: что вот, дискать, какую честь бог послал городничему, — что выдает дочь свою не то чтобы за какого-нибудь простого
человека, а за такого, что и
на свете еще не было, что может все сделать, все, все, все!
С привычным тактом светского
человека, по одному взгляду
на внешность этой дамы, Вронский определил ее принадлежность к высшему
свету.
— Нет, вы не хотите, может быть, встречаться со Стремовым? Пускай они с Алексеем Александровичем ломают копья в комитете, это нас не касается. Но в
свете это самый любезный
человек, какого только я знаю, и страстный игрок в крокет. Вот вы увидите. И, несмотря
на смешное его положение старого влюбленного в Лизу, надо видеть, как он выпутывается из этого смешного положения! Он очень мил. Сафо Штольц вы не знаете? Это новый, совсем новый тон.
Живя старою жизнью, она ужасалась
на себя,
на свое полное непреодолимое равнодушие ко всему своему прошедшему: к вещам, к привычкам, к
людям, любившим и любящим ее, к огорченной этим равнодушием матери, к милому, прежде больше всего
на свете любимому нежному отцу.
Но, несмотря
на то, что его любовь была известна всему городу — все более или менее верно догадывались об его отношениях к Карениной, — большинство молодых
людей завидовали ему именно в том, что было самое тяжелое в его любви, — в высоком положении Каренина и потому в выставленности этой связи для
света.
— Я больше тебя знаю
свет, — сказала она. — Я знаю этих
людей, как Стива, как они смотрят
на это. Ты говоришь, что он с ней говорил об тебе. Этого не было. Эти
люди делают неверности, но свой домашний очаг и жена — это для них святыня. Как-то у них эти женщины остаются в презрении и не мешают семье. Они какую-то черту проводят непроходимую между семьей и этим. Я этого не понимаю, но это так.
— Фенечка! — сказал он каким-то чудным шепотом, — любите, любите моего брата! Он такой добрый, хороший
человек! Не изменяйте ему ни для кого
на свете, не слушайте ничьих речей! Подумайте, что может быть ужаснее, как любить и не быть любимым! Не покидайте никогда моего бедного Николая!
— Браво! браво! Слушай, Аркадий… вот как должны современные молодые
люди выражаться! И как, подумаешь, им не идти за вами! Прежде молодым
людям приходилось учиться; не хотелось им прослыть за невежд, так они поневоле трудились. А теперь им стоит сказать: все
на свете вздор! — и дело в шляпе. Молодые
люди обрадовались. И в самом деле, прежде они просто были болваны, а теперь они вдруг стали нигилисты.
(Василий Иванович уже не упомянул о том, что каждое утро, чуть
свет, стоя о босу ногу в туфлях, он совещался с Тимофеичем и, доставая дрожащими пальцами одну изорванную ассигнацию за другою, поручал ему разные закупки, особенно налегая
на съестные припасы и
на красное вино, которое, сколько можно было заметить, очень понравилось молодым
людям.)
— Я думаю: хорошо моим родителям жить
на свете! Отец в шестьдесят лет хлопочет, толкует о «паллиативных» средствах, лечит
людей, великодушничает с крестьянами — кутит, одним словом; и матери моей хорошо: день ее до того напичкан всякими занятиями, ахами да охами, что ей и опомниться некогда; а я…
Она была очень набожна и чувствительна, верила во всевозможные приметы, гаданья, заговоры, сны; верила в юродивых, в домовых, в леших, в дурные встречи, в порчу, в народные лекарства, в четверговую соль, в скорый конец
света; верила, что если в светлое воскресение
на всенощной не погаснут свечи, то гречиха хорошо уродится, и что гриб больше не растет, если его человеческий глаз увидит; верила, что черт любит быть там, где вода, и что у каждого жида
на груди кровавое пятнышко; боялась мышей, ужей, лягушек, воробьев, пиявок, грома, холодной воды, сквозного ветра, лошадей, козлов, рыжих
людей и черных кошек и почитала сверчков и собак нечистыми животными; не ела ни телятины, ни голубей, ни раков, ни сыру, ни спаржи, ни земляных груш, ни зайца, ни арбузов, потому что взрезанный арбуз напоминает голову Иоанна Предтечи; [Иоанн Предтеча — по преданию, предшественник и провозвестник Иисуса Христа.
— Если я буду знать наверное, что я умереть должна… я вам тогда все скажу, все!» — «Александра Андреевна, помилуйте!» — «Послушайте, ведь я не спала нисколько, я давно
на вас гляжу… ради Бога… я вам верю, вы
человек добрый, вы честный
человек, заклинаю вас всем, что есть святого
на свете, — скажите мне правду!
Странные дела случаются
на свете: с иным
человеком и долго живешь вместе и в дружественных отношениях находишься, а ни разу не заговоришь с ним откровенно, от души; с другим же едва познакомиться успеешь — глядь: либо ты ему, либо он тебе, словно
на исповеди, всю подноготную и проболтал.
Человек пошел к солнцу и сказал: «Солнце! моя девочка хочет выйти замуж за того, кто сильнее всех
на свете.
Стоя среди комнаты, он курил, смотрел под ноги себе, в розоватое пятно
света, и вдруг вспомнил восточную притчу о
человеке, который, сидя под солнцем
на скрещении двух дорог, горько плакал, а когда прохожий спросил: о чем он льет слезы? — ответил: «От меня скрылась моя тень, а только она знала, куда мне идти».
Кольцеобразное, сероватое месиво вскипало все яростнее;
люди совершенно утратили человекоподобные формы, даже головы были почти неразличимы
на этом облачном кольце, и казалось, что вихревое движение то приподнимает его в воздух, к мутненькому
свету, то прижимает к темной массе под ногами
людей.
Через полчаса он сидел во тьме своей комнаты, глядя в зеркало, в полосу
света,
свет падал
на стекло, проходя в щель неприкрытой двери, и показывал половину
человека в ночном белье, он тоже сидел
на диване, согнувшись, держал за шнурок ботинок и раскачивал его, точно решал — куда швырнуть?
Мутный
свет обнаруживал грязноватые облака; завыл гудок паровой мельницы, ему ответил свист лесопилки за рекою, потом засвистело
на заводе патоки и крахмала,
на спичечной фабрике, а по улице уже звучали шаги
людей. Все было так привычно, знакомо и успокаивало, а обыск — точно сновидение или нелепый анекдот, вроде рассказанного Иноковым.
На крыльцо флигеля вышла горничная в белом, похожая
на мешок муки, и сказала, глядя в небо...
День, с утра яркий, тоже заскучал, небо заволокли ровным слоем сероватые, жидкие облака, солнце, прикрытое ими, стало, по-зимнему, тускло-белым, и рассеянный
свет его утомлял глаза. Пестрота построек поблекла, неподвижно и обесцвеченно висели бесчисленные флаги, приличные
люди шагали вяло. А голубоватая, скромная фигура царя, потемнев, стала еще менее заметной
на фоне крупных, солидных
людей, одетых в черное и в мундиры, шитые золотом, украшенные бляшками орденов.